Газета «Наш Мир»
Париж... Восхищаться не хочется, и тоска глухо точит где-то внутри. Только бродишь по чужим улицам в поисках дорогого сердцу тепла дома и привычного образа жизни, отшлифованного временем.
Опавшая листва, придавливаемая ботинком, нашептывает резко, порой протяжно, порой скрипуче, но всегда с каким-то щемящим чувством одиночества об отошедшем, заслоненном. И эти пришепетывания рождают воспоминания, запечатлевшие тепло и любовь тех немногих, кто создает вместе с нами нашу жизнь. Мелькают картинки из прошлого, и холодно становится от осознания того, что былое тепло унесли годы.
И хочется согреться, и озираешься вокруг, а тут – чужой Париж ажурных балконов и решеток. Париж, дующий в лицо вонью проносящейся подземки. Париж, смотрящий на тебя жадными, самоуверенными и бессовестными глазами.
Ты бежишь по нему от него прочь, обнаруживая лишь страшную пустоту его вымерших улиц, сосредоточенные лица опрятных мужчин и женщин, обедающих в одиночестве в кафе, повернувшись лицом к тебе – проходящей мимо них жизни улиц... И пугают эти люди, страшат отсутствием в глазах воспоминаний об опавших листьях, которые нашептывали бы им звуки, рождающие воспоминания в душе о тепле, ушедшем, но когда-то бывшем.
И ты снова бежишь, хрустя листвой, вдоль белых ставен со стройными рядами прорезей, вдоль кубов из стекла и стали, словно остовов старинных зданий. Мелькают дома, проскальзывают лица – белые, черные, желтые. И дивишься названию станции метро – "Севр-Вавилон". Почему же Севр? Ведь просто – Вавилон. И башня есть. И столпотворение. И смешение языков, обычаев, вер. А белые, черные, желтые лица торгуют, удовлетворяют свои все раздувающиеся прихоти и похоти, снова торгуют и не чувствуют. Ничего не чувствуют. И хочется на бегу крикнуть во все горло: "Осторожно! Начните немедленно чувствовать!" Потому что жалко их, не осознающих опасность превращения их бессердечностей и эгоизмов в Вавилон взаимной ненависти, презрения, злобы.
Но Париж слишком ажурен, чтобы слышать слова жалости. Он слишком чугунен, чтобы внимать крику варвара, слышащего шепот листьев. Он холодно осаживает кичливой глупостью журналов и газет, отталкивает изощренным словоблудием телевизоров. Губы его – тонкие, едва заметные нитки – кривит лицемерная, полная чувства собственного превосходства усмешка, нет – ухмылка. А ты сквозь неубранные гниющие листья видишь, как эти губы сначала недоуменно разомкнутся, потом в страхе начнут лепетать – кривые, бескровные, чующие смерть.
Красота парижских особняков, величие соборов, богатство многочисленных музеев дышат холодом притаившейся за ними пустоты. Там ничего нет. Словно картина на витрине: замерла, выгодно освещенная, сверкнула рамой, а вокруг – пустота и ценник.
Неслучайно символом Парижа нового, Парижа ХХ века стала Эйфелева башня. Разве возможно создать символ случайно? Безусловно, нет. Гении рождаются, чтобы предвосхищать эпохи, творя их символы. То, что не мог понять век XIX, то, чем восторгался век ХХ, наконец, в XXI веке раскрыло свое первоначальное значение, ради чего оно было явлено инженеру Эйфелю.
Ледяная бездушная стальная конструкция, насквозь пронизываемая ветрами. Здание, не могущее ни согреть, ни укрыть. Убежище, в котором никогда не будешь искать спасения. Как пуста Эйфелева башня на хронике времени оккупации Франции фашистами! Как она предательски нага! Какой контраст с невысокими могучими дворцами, исстрадавшимися от многочисленных французских республик с их мириадами грязных лап, эхом похабщины и бредом о новом мире! Какое разящее отличие от небольших каменных деревенских домов с прислоненными у входа старыми велосипедами!
Пустоту Эйфелевой башни не могут скрыть тучи туристов, стремящихся снова и снова пережить ее миф, карабкающихся на ее самую высокую точку в своем стремлении покорить Париж, Францию, мир, чтобы пощекотать свое ненасытное "я".
А на вершине одиноко мечется безумный глаз, прорезающий тьму, сгустившуюся над Парижем. Что ищет он? Как он похож на глаза того старика, одиноко обедающего в кафе с видом на жизнь... Кружится в темноте, боясь ее, тщась разглядеть в ней свою погибель, страшась посмотреть вниз меж стальных ребер, под ноги.
И ты избегаешь Париж, обходишь его стороной, оставаясь в нем. Ты окунаешься в тишину его одиночества, не потревоженную фотографическими вспышками, скрываешься в катакомбах его тесных, плотно заселенных улочек с непрерывными рядами окон. Они ведут тебя, то оглядывая сбоку, то нависая сверху, гонят все время прямо, пока не выбрасывают на маленькую площадь, откуда разбегаются, виляя велосипедами, маленькие переулочки. Ослепленный огнями пустынного кафе и взглядом очередного одиноко взирающего на жизнь, ныряешь в поворот налево, потом направо... Опять стена зданий, но ты уже чувствуешь, что где-то рядом дом.
Взгляд скользит по стене, проваливается в подъезд, и все вроде бы до безобразия одинаково, но на двери взгляд выхватывает крест, не тот, парижский, католический, модерновый, будто созданный увенчать башню Эйфеля. Наш, византийский, русский, московский – красивый в своем непередаваемом благородстве простоты и символизма.
Под крестом надпись – "Церковь Трех святителей". Улица темна, уже одиннадцатый час вечера, и ты, уверенный, что сегодня церковь уже закрыта, все же слегка толкаешь входную дверь. И в тот же миг луч света прорезывает тьму, вырываясь из образовавшейся щели. Открыто! Не веря, смущенный входишь в храм. Много прихожан, священников. Может быть, какой-то домашний праздник – свадьба или крестят кого? Но в такой час... Не может быть.
Внутри сразу согреваешься от зажженных свечей, икон по стенам и русской речи. Ты снова в России. Куда-то делись эти нелепые балконы, чуждые нравы, весь этот падший Вавилон. Где тот пронизывающий до костей парижский сырой холод? Куда делась точащая изнутри тоска?
Здесь всё как дома. Восковые свечи, благородные бороды священников, платки на женщинах. Лики святых, излучающие тепло горящих перед ними свечек. И русская речь... С французской "р", грассируемой на иностранный манер потомками старых эмигрантов. С провинциальной "о", напоминающей несведущему москвичу то Белоруссию, то русский Север. С южным украинским говором, режущим слух, но все же близким и понятным.
Разговорившись со стариком-прихожанином, выясняешь, что собравшиеся в храме ждут прибытия чудотворной Державной иконы Божией Матери.
И мысли твои наполняет благоговение перед неизреченным Промыслом. Как можно оказаться случайно в православном храме за границей именно в тот вечер, когда туда должна прибыть икона, ставшая символом надежды на спасение тонувшей в революции России?! Как можно оказаться случайно в православной церкви именно Парижа – города, ставшего символом белой эмиграции?! Сама мысль о "совпадении" кажется нелепой, когда ты стоишь в очереди поклониться великой иконе, в очереди с детьми эмигрантов, покинувших Россию в революционные годы, и с эмигрантами новой волны!
Нет, ведомые Высшей волей, мы становимся непосредственными свидетелями и участниками неспешного процесса бережного распутывания кровавого узла отечественной истории, примирения прошлого с настоящим, настоящего с будущим.
Ты, случайно и временно занесенный в Европу человек, вместе с грассирующими русскими стариками и бедно одетыми новыми российскими эмигрантами просишь Богородицу о спасении Русской земли. Ты, современный россиянин, вместе с белыми и советскими разделяешь чувство благоговения и преклонения перед Ее образом, явленным в день, когда, казалось, Россия, влекомая тяжестью своих грехов и роком, разбилась вдребезги, навсегда...
И исчезают Париж, и холод его, и пренебрежение к нему. Ведь сквозь бриллиант символов сверкает кровавыми гранями весь роковой русский XX век с такого близкого 15 марта 1917 года, и нисходит "светозарный луч славы чудес Богородицы", вдохновляющий и направляющий нас.
|